Общие вопросы
Кети Чухров:
Почему театр не может быть «современным»?
10 тезисов по материалам лекции, прочитанной на «Театрологии» 25 ноября 2018 года
1
Почему мы не можем считать театр современным? Главная причина заключается в том, что в отличие от искусства в целом, он не смог деконструировать себя окончательно. Мы называем искусство «современным», но мы не говорим «современный театр». Конечно, к театру мы вполне можем добавить определение «современный» в качестве детерминирующего эпитета. Это означает, что современный театр – просто некое продолжение вообще театра, в то время как современное искусство есть не просто продолжение искусства, а результат истории само-отмены. Это выражается термином «self-sublation», самоснятие – как у Гегеля. И это «самоснятие» произошло в начале XX века в попытке построить искусство как по-новому функционирующий институт «современности».

Когда мы сегодня требуем от театра, чтобы он стал таким же перформативным как перформанс в арте, мы забываем, что никакой перформативности в перформансе современного искусства нет. Потому что перформанс – это арт-объект. Это пространство, которое себя самоотменило и при этом устанавливает свой самоотмененный статус пустотности. Собственно, именно это и делает его современным. Разные искусства себя модернизировали, они работали с изменением, допустим, архитектоники, мизансцены пространства, но они никогда не отменяли аудиторию.
2
Возьмем театр сегодня. Он утверждает, что он постдраматический. Он пытается играть с отсутствием действия, пытается быть иммерсивным или избавиться от актера, или «классических» театральных эпистем. То же самое происходит в танце. Танец пытается избавиться от хореографии, от танцора. Собственно, все эти практики – кино, театр, танец – пытаются избавиться от миметических конструкций и они, так сказать, показывают зрителю проект своего деконструирования, процесс своего распада. Тем не менее, и театру, и кино, и танцу все равно нужен зритель; нужно, чтобы зритель наблюдал за этой деконструкцией. В арте и в перформансе зритель в принципе не нужен, именно потому, что здесь произошло абсолютное само-завершение. Черный квадрат – это абсолютное ничто. «4′33» Джона Кейджа – это 4′33 минуты пустоты. То есть нужна была полная самоотмена института, чтобы учредить новый институт.
3
Есть ли теория театра? Безусловно теория театра есть, как есть теория кино. Но нет такой вещи как теория искусства. Потому что современное искусство само по себе – теория. То есть, в результате самоотмены института искусства нет никакой эстетики и нет никакого искусства, а есть только теория. А в театре мы хотим, чтобы было и описание, и пусть модернизированная, но все-таки какая-то субстанция. И собственно эту субстанцию мы пока в театре не потеряли, но все время хотим, чтоб эта субстанция стала более похожа на арт. Мы все время играем с тем, что хотим осовременить театр за счет каких-то радикальных изменений его эпистем.

Потому что хореографический и театральный процесс это, так сказать, «второе» время, которое учреждено над «первым» временем. То есть, это какой-то абсолютно вычлененный из бытия процесс, который зритель наблюдает, находясь, так сказать, в первом времени. Он основан на том, что радикальный субъект исполнения – это Орфей. Орфей, который потерял Эвридику. Это абсолютно орфическо-трагическое время, в котором человек утратил настоящее. Соответственно, музыкальное время, хореографическое время, театральное время и время вот этого чистого художественного произведения – это такое время невероятной, предельной интенсивности, которое совершенно не имеет отношения к хроническому, длящемуся времени. И, собственно, об этом времени говорил Ницше, когда говорил о трагедии. Современные постдраматические или в общем смысле перформативные практики – это не-интенсивное время хроники.
4
Мы хотим освободиться от него. Мы хотим расслабиться в нашей хронике. Мы не хотим больше событийности. Мы не хотим искать Эвридику. Мы не являемся Орфеями, которые постоянно в скорби, оплакивают утраченную Эвридику. Вот это длящееся настоящее – это длящееся настоящее современного танца, где не нужно наблюдать какие-то радикальные изменения. Современные практики театра, в том числе эта иммерсивная темпоральность, они все время хотят научить и актера, и зрителя существовать как бы по-настоящему, неискусственно, естественно. В этом и заключается разрушение дисциплины, которая происходит и в постдраматическом театре, в постхореографическом танце – в попытке вернуться к хронике длящегося тела в обычном времени. Здесь речь идет о том, чтобы больше не переводить субъекта в актерское существование, а разрешить ему становление в режиме просто освобожденного постдисциплинарного индивида, который может приобрести эту свою персональную свободу без какого-то специального содержания.
5
Я не хочу повторять за каким-то персонажем, я не хочу быть Гамлетом». Стыдно притворятся. И, собственно, вот этот момент стыда, подсмотренного, и повторенного за кем-то – одна из мотиваций критики эпистемы театра.

Интересно, что современные практики театра гораздо больше борются с актером, чем с режиссером несмотря на то, что именно режиссер являет собой модель власти. Нужны прямые формы присутствия. И, собственно, все озабочены и обсессивно одержимы этим прямым присутствием, которое ничего не исполняет, ничего не повторяет, а просто есть.
6
Первичная, античная эпистема театра – конечно же, два актера и хор. А вовсе не режиссер. И несмотря на анахроничность этой функции актера, почему она насущна? Потому что сценическое время – это не просто время, которое длится; актер на сцене попадает в какое-то другое время. Он попадает в это другое время не потому, что решил быть актером, а потому, что само событие, которое актер изображает, например, трагедия Гамлета или трагедия короля Лира – имеет особую природу: оно попало в театр, потому что выпало из повседневности, превысило повседневность. То есть театр выбирает такие процессы и содержания, в которых произошло нечто превышающее повседневность. Именно поэтому театр так плотно связан с мифом, в котором происходят не высказываемые вещи, постоянно связанные с поиском вот этой утраченной причины свершившегося, поиском утраченного человека или события. Вот почему театр нельзя просто сделать хроникой и документацией повседневности, сделать его вот таким длящимся, постоянным настоящим. По той же причине театр – если он остается театром – невозможно сделать постдраматическим.

То есть у нас есть искусство драмы не потому, что нам нужен такой классический жанр, а потому, что время сломалось. И Гамлет говорит об этом – «the time is out of joint». Время сорвалось с петель. И вот это время, которое сорвалось с петель – это пустое время Жиль Делёз и называет «эоном», то есть «пустым» временем или «над»-временем. Он его называет также третьим временем повторения. «Первое» время у Делёза это просто хроника – вы сидите и время идет с вами, это просто длящееся время, хронотоп. Второе время – это ваша ностальгия, эротическое время, допустим вы пишете стихи, или это время воспоминаний, время романа. Время романа – время ностальгического возвращения памяти в прошлое. Пруст – это второе время. Третье время, как говорит Делёз, это и есть вот это время – в смерть. Это момент, когда связь времен распалась, и вы оказались в пустоте, и эту пустоту вы не знаете, чем заполнить, потому что вы в прострации, находитесь как бы над бездной, но при этом вам надо над этой бездной еще и что-то изображать.
7
Классическое высказывание Декарта – Cogito ergo sum. Мыслю, следовательно, существую. Это высказывание было большим достижением рационального европейского мышления, и, собственно, модерного субъекта. Делёз говорит – «это гениально, но этого недостаточно». Вот это «мыслю» не вытаскивает субъекта полностью в качестве сознательного акта. На самом деле, самое главное в этом высказывании «Cogito ergo sum» – его свершаемая темпоральность, время самого исполнения этого акта высказывания, в котором вы благодаря пропозициональному исполнению перескакиваете от «мыслю» к «существую». Это перескакивание – во времени. Потому что оно длится какое-то время. «Cogito ergo sum» – проходит время. Делёз открывает вот эту пустотную темпоральность, в которой совершается данное высказывание. Просто решение мыслить как вывод из смерти – не спасет, это нужно совершить во времени. Это спасение через – cogito ergo sum – есть перформативное высказывание, даже игровое в какой-то степени.

Таким образом, актер – это первичное состояние бытия, уже всегда кто-то за меня играет. То есть актер должен подражать другому персонажу не потому, что он такой идиот и хочет все время играть другого, а потому что даже когда мы говорим «я мыслю», это высказывание длится во времени и это высказывание говорится от имени другого. То есть, Делёз говорит, что мы все потенциально в этом неоднозначном бытии, мы актеры, которые говорят словами и языком другого человека. И наиболее трагические моменты нашей жизни – интенсифицируют нас как онтологических существ в образе актерствующих существ. То есть актер нужен не потому, что театр как институт так придумал, а потому что каждый человек в некой экстремальной ситуации своей жизни есть этот самый актер.
8
Нужен ли катарсический продукт в сегодняшнем обществе и способен ли современный актер своей психофизикой произвести этот катарсический продукт? Если вы возьмете Ежи Гротовского – не каждый актер может это произвести. То есть, чтобы актер произвел эту жуткую вещь, он должен как-то становиться этим Орфеем, пройти жизненную тренировку того, как стать существом, через которое идет электрификация события. То есть вопрос в том, какая тренировка проводится актером для того, чтобы это транслировать. Возможно ли это сегодня – думаю, да. Какие-то работы, которые я видела у Эймунтаса Някрошюса, например, его постановки Шекспира; там был катарсис. Спектакли Теодороса Терзопулоса, который тоже работает со столкновением нового времени и старого времени. У Кирилла Серебренникова в «Машине Мюллер» это ощущение тоже есть – эта органическая связь театрального деятеля с магмой катарсиса. Просто поставить катарсис нельзя, надо создать его текстуру, магму. Современная демократическая повестка этим не только не интересуется, но и не может этого сделать. Это то же самое, что журналиста попросить быть актером. Поэтому вопрос в том, какие формы современности могут выполнять эти функции.

Кстати интересно, что несмотря на то, что критику катарсиса мы уже видим у Бертольта Брехта, странным образом, у самого Брехта очень много катарсиса, поэтому он одной ногой в критике, а другой ногой там – в катарсической органике. Ведь, по сути, вся драматургия Брехта – трагическая.
9
У Делёза есть книга «Логика смысла» и она делится на серии. Серия «Событие» как раз посвящена актеру. Но не профессии театральной, а онтологической форме актерствования. То есть для него мыслитель это не рациональный субъект, а актер, ницшеанская фигура. И он пишет зачем нужен актер. Актер – это такая радикальная функция эмансипации. Он пишет: «Мы имеем дело в случае с актером с болевой интуицией и превращением. В этой перемене нет ничего, по сути, кроме изменения воли. Это что-то вроде прыжка на месте, совершаемого всем телом, меняющего свою органическую волю на духовную. Тело желает теперь не того, что происходит, а чего-то такого, что совмещалось бы с ним по законам скрытого юмористического соответствия». То есть тело теперь желает события. Именно в этом смысле имеется в виду Amor fati, фатализм, любовь к судьбе – борьба свободного человека. То есть актер в контексте Amor fati – не просто профессия человека, который что-то должен играть. Актер – тот человек, который способен пройти через событие и его повторить.

В этом смысле я хочу сказать, что, наверное, первые актеры были какими-то жрецами, которые наводили связь между свершающимся и его повторением. Поэтому в древнегреческом театре есть эти два жреца, которые потом становятся актерами. Сегодня, конечно, актер уже не художник. Это довольно плачевная ситуация, что актера совершенно перестали считать художником и воспитывать как художника, его воспитывают как попугая, которому вменяется лицедействовать и прочее. Либо как в новых постдраматических практиках – актер есть просто средний гражданин, который вещает со сцены как с воображаемой агоры. И вот эти обе функции актера критикует Гротовский. Гротовский говорил, что актер – это наиболее этическое существо, практически святой. Для него актер это тот, кто умеет по-настоящему обнажаться. Но сегодня актер превратился в попугая, которого хотят уже убрать со сцены и поставить туда демократического болтуна или просто живущие тела.
10
Замечательный берлинский коллектив Rimini Protokoll – это пример перформативной практики между современным искусством и театром-театром. Это называют расширенной практикой перформансной деятельности. Для меня это к театру не имеет никакого отношения. Я считаю, что это такое промежуточное действие, дезертирство с территории театра – оно очень интересное, концептуальное, но я связываю это с территорией перформанса как демократии. Я различаю «перформинг» (исполнение в музыке и театре) и «перформанс» (в арте). Эрика Фишер-Лихте считает, что есть такой всеобщий перформанс, который объединяет все.

Rimini Protokoll – это классический случай, когда постдраматические практики служат паблик-арту. Я скорее считаю, что это промежуточная зона между перформативным паблик-артом и постдраматическими практиками. Все эти фузии между театром и артом происходят потому, что театр устал от своей нетеоретичности и хочет быть современным, а современное искусство устало от своей суровости и концептуальности и хочет жизни, витальности, эротичности, истории, нарратива. Так что, Rimini Protokoll – это симптом ослабления обоих институтов. Института арта и института театра.
Всё из раздела «Практика»